— Вот тебе куна! Купи саван для холопки Варвары, которую велел ты забить до смерти за то, что очадела она от тебя! Сколько лет было Варюшке? Али двенадцать?
Наветы, понятное дело, были клеветническими, и случившиеся свидетели так и говорили виновнику представления, ставшему красным, как рак вареный: «Совсем умовредилась, дурка беспохотная!». А сами отворачивали рожи да удивленно подмигивали друг другу: «Во как! Ишь, ты!». И за эту явную лжу была Феодосья не раз бита жертвами своих обличений. Но, побои ее словно радовали.
— Бей, бей, как били твои люди Варвару! — на все торжище неистово кричала Феодосья, собирая еще большие толпы довольных зрителей. Так что оклеветанный бросал кнут и, озираясь, выбирался с торжища прочь.
Иногда деньга перекочевывала в лавку. Там Феодосья меняла куну на кусочек яркой ленты или ткани, либо зеркальце, либо еще какую праздную безделицу. Зеркало она клала на камень и лупила другим сверху, выкрикивая пояснения своим действиям:
— От лукавого зрить себя в стекле. Ибо криво любое зеркало! Показывает лишь часть человека! И, дробясь, дробит облик человеческий! А человек создан Творцом натурой цельной!
Заслышав про «натуру цельную» тотьмичи присмирели: «Ишь, как красно бает. Вот тебе и дурка…»
Но Феодосья тут же принималась вопить бессмысленную галиматью, ибо не имела она права на умные мысли, кои непременно вызовут грешную кичливость своим умом:
— В стекле Африкию не увидать. Не узрить в бесовском огледале сирийскую келью ростом в сорок локтей и финик, впивающийся в плоть.
«Нет, точно дура, — трясли головами тотьмичи, опасливо отступая в сторону. — Разве может быть келья в сорок локтей ростом? Да еще в Африкии, где князья да бояре до сих пор в перьях бегают?»
Ленты и ткани Феодосья рвала, призывая рвать так же плоть свою, а не украшать ее одеждами.
— Христос ходил в холщовой накидке! Что же ты напялил расшитой охабень? — хватала она какого-нибудь проходящего горожанина.
— Да, иди ты к елде собачьей, — отбивался тотьмич. — Вцепилась, как рак, и тянет… Уйди, зашибу!
И обладатель охабня с бранью вырывался, жертвуя поясом, рукавицей, а то и червленым сапогом, коли случилось ему проезжать мимо Феодосии верхом на коне.
Семья Феодосьи, сперва гордившаяся ее богоугодной жизнью в доме Юды Ларионова, теперь была в ужасе от того, что сталось с девкой. Но, дабы скрыть стыд от факта, что Феодосья умовредилась, стала дуркой, Строгановы держались нарочито гордо:
— Блаженная, святая угодница дочь наша, — отвечала Василиса на вопросы дальней родни о дочери. — Юродствует Христа ради.
— Христос заповедовал нам идти к царству небесному прискорбным путем, — встревала Матрена. — Путем страданий и креста.
— Ей! Ей! — соглашалась родня и тайком переглядывалась: «Умовредилась Феодосья!»
Ни Василиса, ни отец не подходили к дочери на торжище, ибо кровью обливалась душа родителей при мысли, что увидят они чадо свое несчастным, голодным и грязным, сидящим на смрадном гноище. Если говорилось о Феодосье, то только о той, что жила когда-то в их доме, словно остановилось время, и их Феодосья навсегда осталась пятнадцатилетней девицей. А с люлькой на боку таскается какая-то другая Феодосья.
— Оставь взголовье-то, куда потащила, — кричала Василиса на холопку. — Али не знаешь, что это Феодосьюшкино, из пуха лебяжьего?
Путила вовсе не упоминал имени сестры. А Мария злилась на сродственницу, как змея подколодная:
— Хорошо устроилась, нечего сказать: ни тебе забот, ни тревог, ни работы никакой. Сиди целый день на торжище, орехи лузгай да глазей на глумы скоморошьи. Эдак, и аз бы могла!
Из всей семьи одна Матрена навещала Феодосью. Свиданием это трудно было назвать. Ибо Феодосья на повитуху даже не глядела. А та клала ей в люльку плесневелые, подмоченные али источенные червями сухари — свежего хлеба Феодосья не приемлила, выкидывая его собакам, со слезой крестилась и, постояв в стороне короткое время, уходила прочь.
В коий день наткнулась на Феодосью, сидящую на куче соломы с навозом, выгребенной из какого-то двора на торжище, Мария.
Она была роскошно и пестро наряжена, серьги свисали из-под оголовника до самых плеч. Пожалуй, даже и нарумянена была Мария клюквой. Али это бросило ея в жар от неожиданной встречи?
Феодосью охватила печаль от греховных румян и наведенных сажей бровей Марии. «Как же не понимает она, что дьяволом наведены эти румяна? Дьявольский жар на щеках у нее. Ох, накликает беду лукавством», — подумала Феодосья. И закричала, не глядя на родственницу:
— Алый цвет в лядвиях и на щеках, ибо краска сия одна и та же, намешана сатаной для похоти!
— Вот дура, — пробормотала Мария, прибавив шагу.
— Черная краска на бровях и в подчеревке межножном, ибо сажа это из адских костров! — грозно вопила Феодосья. И хохотала, кидая себе в лицо куски навозного гноища.
Хотела, было, Мария плюнуть в сторону уродки юродивой, да побоялась, что сглазит ее Феодосья, проклянет. Говорят, ее молитвы и клятвы хорошо до Бога доходят. Злая, как жена воеводова, пыхтя от возмущения, вошла Мария в лавку и купила гвоздики и корицы для медовых пряников. Все самой приходилось делать, все самой! Ей бы лежать да сонмиться, так нет, идет своими ноженьками — сани остались в проулке, в лавку за пряностями для пряничного теста. Ибо холопке деньги не доверишь — пропьет, блудь поганая. Назад, к саням, Мария пробиралась в обход, дабы не встречаться с подлой Феодосьей.
— Сама блудовала, с разбойником етилась, замуж блудью растленной выходила, дитя проглядела, а теперь меня позорит! Ах, ты, манда сучья! — бранилась под нос Мария, усаживаясь в сани.