Истома задумался.
Феодосья принялась зевать, потряхивая головой, как телушка, морду которой облепила мошка.
— Ой, не могу, глаза прямо закрываются…
— Спи, любушка моя.
Истома положил на поставец Феодосьино рукоделие и, уложив главу на длань, тоже смежил вежи. И тут же ровно задышал.
…Феодосья проснулась от беготни в сенях. Что-то загрохотало. Зашумела Василиса.
Феодосья так резко открыла глаза и села на одре, что сердце прыгнуло, как заяц.
На одре, там, где лежал Истома, было пусто. Пуста была и горница. Феодосья, не поверив глазам, откинула зачем-то перину, словно Истома мог, в шутку, спрятаться. Под периной возле взголовья лежала маленькая граненая скляница в форме колокольчика с вытянутым горлышком, закрытая стеклянной же пробкой. В склянице лежал неровный, словно морщинистый оранжево-красный шарик, величиной с голубиное яйцо.
— Что за чудо? — пробормотала Феодосья. — Как сей шар ввергнули в скляницу через такое узкое горлышко?
Улыбаясь от удивления, Феодосья принялась крутить и трясти скляницу да рассматривать дно и бока бутылочки. Но нигде не было видно швов или склееных частей.
— Какую презабавную вещь ты мне подарил, Истомушка.
Феодосья извергнула из скляницы затычку и понюхала в горлышке. Из нутра шла, едва уловимая, сладко-пряная воня. Феодосья вперила глаз внутрь скляницы, но так и не смогла понять, что за вещица побрякивает внутрях?
Но, подарок был чудным! Ах, Истома! Знал, что преподнести Феодосье! Не коралловые бусы, не золотой канители на шитье, не бисера. А восточную игрушку — мандарин, выращенный и высущенный внутри хрустальной скляницы. С первой встречи понял скоморох, что пуще всего Феодосья любила удивляться и разгадывать чудесные загадки, что задавало ей мироздание.
Феодосья заткнула пробочку и прижала скляницу к груди.
— Как же мне прожить без тебя день, Истомушка?..
— Феодосьюшка, — позвала из-за дверей Матрена.
— Чего, баба Матрена? — уж слишком быстро и послушно отозвалась Феодосья. Так чадо, наваракозившее в сундуках али сунувшее нос в горшки с вареньями, ясным голосом откликается на вопрос матери, внезапу заглянувшей в горницу: «Ты чего деешь, золотце?» — «Ничего!»
Лишь неожиданно охрипший глас выдал самой Феодосье ея же волнение. Все, что произошло ночью, сейчас, в утреннем свете, предстало другой своей стороной. Феодосья вспыхнула, лицо ея пошло пятнами, словно бежала она, не разбирая дороги, через ельник, и колючие ветви хлестали ея, грешницу, по щекам.
— О-о-ой! Чего аз надеяла-то!.. — простонала Феодосья.
Матрена пошарила в потемках и, отыскав, наконец, скобу, распахнула дверь и втиснулась в горницу.
— Нагрешила уж с утра, а? — насупив брови, с грозной шутливостью вопросила Матрена.
— Аз?.. — неуверенно — не достало простодушной Феодосьюшке сил отнекаться с уверенностью в голосе — промолвила Феодосья и заперебирала портище, заразглаживала перину…
— Ты, кто же еще? Не баба же Матрена, — заколыхалась повитуха. — Заутреню кто проспал? Али не ты?
— Аз… — с облегчением произнесла Феодосья. — Грешна… Ох, грешна-а-а!
— Чего-то ты разоспалась, девушка. Али Юдушка присонился?
— Вот еще! — сильнее, чем следовало, возмутилась Феодосья, пряча глаза, и украдом подпихнула дивную скляницу с мандарином под взголовье. — Юды с его солью мне только во сонме не хватало!
Проснувшись поутру, вернее, уже днем, и обнаружив чудный подарок любимого, Феодосья сперва, было, с наслаждением охватилась воспоминаниями ночи — Истома, его дроченье, томление, которое она при этом испытывала, сладострастье во всем теле, которое хотелось почувствовать вновь… Феодосья улыбалась то блаженно, то горделиво: вот, какая она великокрасная девица! Самый лепый актер Московии восторгнулся ея красотой и умом! Нет, она, Феодосья, в перестарках не осталась! Но еще через мгновенье глас разума брал верх над томлением тела, и Феодосья в ужасе зажмуривала зеницы и дышала, как загнанный лешаками ночной путник.
— Что аз содеяла?! Бог меня накажет!
«Накажет!» — страдальчески восклицала Феодосья, рассчитывая, что выражаемое голосом мучение даст понять Господу, что она, девица, девство растлившая, раскаивается. И Он, Господь, отменит наказание. А кары приходили в главу самые страшные! Феодосья даже боялась додумывать до конца, дабы не накликать, не сглазить! Как и все тотьмичи, Феодосья простодушно совмещала в своей голове веру в Бога и древнее языческое верование в сглаз. Если бы осмелилась Феодосья высказать свои опасения до конца и вслух, то можно было бы разобрать словеса «браточадо» и «матерь», «Зотеюшка» и «Истома», потому что пуще всего Феодосья боялась, что Божья десница в наказание ей, грешнице поганой, обрушится на близких и дорогих людей: новорожденного племянника, мать, братика или любимого мужа.
— Господи! Братня Мария только разродилась, а я в ту же ночь грешить принялась! Господи, вырви мне глаза, напусти на меня бешеных псов, наведи мор, только браточадо Любимушку не торогай! — качаясь на одре из стороны в сторону, подвывала Феодосья.
Но затем, как это бывает, не то что с легковесной Феодосьей, а с самым тяжелым неповоротливым колоколом, чувства ея, уже не выдерживая лавины обвинений и укоров, столь же стремительно отливали к другому берегу и принимали вид нежный, плескалися со взволнованной радостью и желанной прохладой.
— Нищему не подай, а солдату дай! — привела Феодосья аргумент грозному Боженьке. — А скомороху разве легче воина? Так же живет под открытым небом, в любой миг терзаемый диким зверем! Ест толокно с ледяной водой, лакомится горькой можжевеловой ягодой, грызет хвою… И скитается по чужим краям по воле Божьей. Разве грех был дать радость Истоме, что всю жизнь принимал одне лишь страдания? Али Юде теплобокому мое жаление было б нужнее? Юде, что как сыр в масле катается, значит, девство, а гонимому юдолью Истоме — клеймо и ночлег в снегу?!