— Вы, скоморохи, драгоценных птиц умыкнули?! — Да на что оне нам? Разве мы охотники? Должно быть, залетели птицы в даль дальнюю, может, того и гляди, назад прилетят? Но, куда там… Титку Урусова, водившего зверей, на кол посадили. Акробата Афоньку Макаркина разрубили на куски, сочинителя скоморошин Амельку Власова, стихоплета Амоса Иванова тож… Эх, кабы знал об том государь наш, Алексей Михайлович, он бы разобрался, рассудил, где правда, а где — кривда… Да только опричникам нужно было на кого-то дело свалить, вот и схватили, кто под руку попался. Инструменты наши сожгли. Медведя ученого затравили. Плясавицу Амину… Лучше тебе не знать, что с ней сделали… А мне клеймо каленым железом поставили. Ну, да я не в обиде! Все лучше, чем псов своим мясом кормить…
— Бедный ты мой, горюшко мое… — запричитала Феодосья.
— Господи, хоть ты мне встретилась на пути, — вцепившись в волосы, взвыл Истома.
И в этот миг Феодосья и в самом деле показалась ему звездочкой, что с нежным смехом устремилась вниз, на грешную землю, прямо в охапку Истомы. Скоморох обнял Феодосью, приподнял подол портища и прижался обветренным лицом к влажным лядвиям.
— Благовоние какое… — жадно простонал он.
Феодосья смежила веки.
Ах, подумать бы ей о грехе любострастия, что никогда не остается без непременного гневного внимания Божьего. Но, кто ж в такой миг думает?!
Когда двоица затихла, устало прижавшись друг к другу, Феодосья робко вопросила скомороха, уповая узнать о его планах:
— Что ж ты, так и будешь весь век бродить по свету? У птицы перелетной — и той — есть гнездо. А ты, словно медведьшатун… Али не мыслишь осесть, обзавестись хоромами? Об какой доле ты мечтаешь, Истомушка?
— Мечтаю?.. — скоморох усмехнулся в потьме.
Нет, не так он был глуп, чтоб излагать Феодосье свои мечты. Навряд ли, оне ей понравились бы…
По ночам с мучительным наслаждением скоморох грезил про два коротких лета — ослепительных и горячих, как взмах ножа… Снова и снова воссоздавал он в мыслях картины — яркие, вскипающие от пронзительных звуков, густых запахов, жара, чтобы вновь ощутить сладострастие, равное которому навряд ли уже придется пережить наяву… Он, скоморох, внове и внове догонял какую-нибудь черноволосую девицу, срывал с ея головы увешанный монетами убор… Это обнажение головы всегда действовало на несчастных парализующее, словно позор непокрытых волос был столь силен, что после него ничто уже не могло быть ужаснее. И девчонка переставала кричать, падала на землю и лишь извивалась змеей, пытаясь уползти, дабы умереть никем не видимой. Скоморох и сейчас явственно видел рыжие перси, коричневые соски, измазанные пылью, ощущал мускусный запах каурых ляжек. Он возбужденно зрел селища, в которых стонала, кажется, сама земля — столько несчастных подвешено было его ватагой и атаманом на частоколы, задавлено между венцами бревен, привалено камнями, сброшено в колодцы… Кажется, навеки его шапка и охабень впитали запах горящего мяса. И, каждую ночь, стоило Истоме смежить веки, вновь качало его в устеленной коврами барке со смуглой блудищей, водившей бражным языком по его чреслам. Пережить все это внове — вот о чем мечтал Истома.
— О чем, говоришь, мечтаю? — бодро переспросил скоморох. — Есть в иных землях такая замечательная вещь — комедиальная хоромина, сиречь — театр. Баяли люди, что и в Москве царь Алексей Михайлович открыл эдакие хоромины. Вот бы начальствовать в них! Али собственные открыть. Разыгрывать позоры об римских пирах и житиях допотопных царей. Бают, зело увлекательно оне жили!
— Истомушка, да как же такое возможно, чтоб государь дал хоромину под глумы?! Ведь грех это — позоры со свистоплясками. Зело срамны оне… Вон, щурбан-то ваш с персями подъемными — срам ведь!
— Царь наш батюшка оттого грешит, что знает: сорок раскаявшихся грешников Богу милее одного праведника. Алексей Михайлович, может, нарочно, против своего желания грешит, дабы потом покаяться! Позрит он театральные глумы, а потом всю ночь на коленях перед киотом простоит да еще двоицу-троицу бояр прибьет до смерти за лицезрение представления. Богу-то как приятно будет!
— Чудно! И как же эти хоромы выглядят?
— Зело огромны! Выстроены возле одной стены какие-либо виды: море либо скалы с дворцами. Море волнуется и лодки по волнам плывут…
— Да как же это возможно — море в избе?
— Из-под низу откуда-то поднимается… А потом вновь уходит. Рыбы огромные плывут по волнам, такие великие, что на них девицы и парни сидят.
— Нешто стерляди? На щуке-то не больно усидишь. Али сом? Так он и сожрать может.
— Да нет, скорее, это кит из Сиверского моря.
— Что за кит?
— Рыбина такая, чудо-юдо рыба кит. Размером с часовню.
— Господи прости! Нешто и крест на главе у кита стоит? Нешто и колокол?
— Нет, креста на ем нет. А с небес спускаются облака, на них сидят в колесницах римские боги.
— Да разве на облаке усидеть можно? А, ежели, на молнию наткнешься? Сгоришь ведь?
— Облака не истинные, а сварганены из чего-то.
— Прости Господи! Из чего же? Али из соли?
— Мыслю, что из овчин.
— Ишь, ты!
— И солнце выплывает, и гром небесный грохочет! И все — в избе!
— Ох, не бесовская ли та изба? Гром! Да, ежели бы сейчас здесь гром вдарил, так я бы умерла на одре прямо. У тебя в охапке…
Феодосья прикрыла глаза и кошкой потерлась скулой об Истомино плечо.
— Что же мешает вашей ватаге возвести комедиальную хоромину?
— Да все доля не выпадает. К нашему берегу не плывет бревно, а все говно да щепки… А отчего так — не ведаю.