— Истомушка, — натянувши пуховое одеяло до подбородка, испуганно проговорила Феодосья. — Да зачем же ты куришь табак энтот? Сожги его и забудь! Аз никому не примолвлю… Никто не узнает… Только сожги! Господи, да откуда он взялся-то, кто его из адского подземелья доставил на Божьий белый свет?
— Бес и доставил, — усмехнулся скоморох. — Посеял чертово табачное семя на могиле блудищи, а когда взросло зелие, высушил его и принялся курить. А тут мимо — аз иду с ватагой…
Феодосья подскочила.
— Господи, что ты речешь? Прости его, Господи!
— Испугалась? Не я это шел, а некий перс либо турок. А может, и татарин. Оне, иноверцы, привозят табачное зелье в Московию.
— Я так и подумала, что иноверцы! — сокрушенно промолвила Феодосья. — Нехристи! Татарины, знамое дело, татарины! Оне ж язычники. Тетка Матрена рекши, татарцы чад своих едят!
— Ну?! — удивился Истома. — Чего-то я такоего не слыхал.
— Как же? Самоеды-лопари в Сивере живут, ведаешь про таких? Потому самоеды и зовутся, что сами себя едят! А татарцы — чадами питаются. Вот ведь как… Я теперь точно знаю, что оне табак в Русь завезли. Отец Нифонт рекши, что тот, кто курит табачное — творит богомерзкое. Дьяволу угождает! От табачного дыма в голове гниет и в костях тож. Истомушка! Брось ты эту отраву! Как бы не отлучило, оборони Господь, зелье сие тебя от святой церкви! Брось…
— Брошу, ласточка моя, — смиренно согласился Истома. — Вот как со двора выйду, так в первый же сугроб и брошу рог и табак с ним.
То, что Истома с такой легкостью, и как известное наверняка, изрек об своем уходе со двора, а значит, от нее, Феодосьи, опечалило девицу. Но испросить, когда вернется Истома назад, и вернется ли вообще, и будет ли посягать ея в брак, али просто уведет с собой, Феодосья побоялась. Что, как сообщит скоморох, что не любит ея? Или изречет, что не нужна ему согрешившая девица? Что, как уйдет без возврата? Нет, лучше не знать худого, не думать об нем, авось какимнибудь чудесным образом окажется, что примет батюшка скомороха с распростертыми объятиями, изгнав тошного Юду, и станет Феодосья супругой Истомы прямо сей же день! «Это уж я совсем размечталась», — впрочем, со вздохом подумала Феодосья. И, дабы отгородиться от печальных мыслей и горьких предчувствий, Феодосья завела речь совсем об другом, не любострастном.
— Истомушка, а ты как мыслишь, есть на Месяце звери али птицы? Или одне черти там скачут?
— Чего это ты вдруг? — удивился скоморох.
— У меня шитье есть… Твердь земная и небесная… Хочешь, покажу?
— Ну, покажи, — согласился Истома. — Вот забавная ты…
Феодосья вытянула с одра скомканную рубаху, надела ее.
— Не облекайся в портище, — потянул за подол скоморох. — Так лепнее… Дай еще не красоту твою светозарную полюбоваться.
— Ой, нет, Истомушка, грех это — нагой быть. Отец Логгин днями меня на исповеди вопросил: не подглядывала ли за наготой срамной? — отказалась Феодосья. Воспоминание об исповеди вырвало из ея груди прерывистый вздох, истолковавший Истоме, что согрешение свое полагает Феодосия зело великим!
— Это только твои кощунницы с голым пупом пляшут, — с горделивым осуждением изрекла Феодосья.
— Какие же оне мои? У меня плясавиц нет. Оне — сам по себе. На что оне мне нужны? Идут себе с ватагой и идут, не гнать же?
Прищурившись, мол, говори, говори, но, тем не менее, радостная, Феодосья одернула подол и побежала к резному влагалищу с рукоделиями. Достала синий шелк с золотой вышивкой.
— Зри!
— Ишь, ты! — удивился Истома.
— Истомушка, ты как думаешь? Небесная твердь впереди солнца али позади?
— Позади, конечно. Иначе солнца через твердь не видно было бы.
— И я так мыслю! — обрадовалась Феодосья. — Точно так! А то некоторые говорят, мол, солнце позади тверди и светит через дырку, для него проверченную. А почему же эта дырка всегда разной величины?
— Али ты астрономию изучала? — изумился скоморох.
— Что?
— Аз рекши: где ты звездозаконие изучала? Какой звездоблюститель тебя обучил? Али в Тотьме астрономы есть? Не всех еще в кипятке сварили?
— Чует мое сердце, что звездоблюститель в Тотьме один — аз! — скромно пояснила Феодосия. — Вопросила нынче одного мужа про Месяц, так он изрек, что зверей на ем нет, потому что очень он маленький, разве только врабей али мышь не ем и удержится. Ну не глуп ли? Я думаю, не так уж Месяц и мал. Древо издалека тоже еле видно, а чем ближе к нему подбираешься, тем оно выше, могучее. Я мыслю, что и с Месяцем так же. А Юда — дурень просто. Ну, никак не может быть Месяц меньше избы, верно? А в избе вон колико всякого добра вмещается!
— Это какой же Юда? — не вступив в дискуссию о размерах Месяца, нарочито грозно испросил Истома. — Не жених ли, собака?
На самом деле ревновать он и не собирался, более того, желал бы, чтоб у Феодосьи был суженый, покрывший его, Истомы, любодейство. Но не переносил Истома соперников ни в каком деле. «Прочь с дороги!» — был его любимый жизненный клич.
— Где? Об ком ты? Юда? Нет, это так, сродственник один дальний, — пролепетала Феодосья.
И опала с радостным вздохом душой, что обмятая дежа: «Ревнует меня Истомушка, любит…».
Истома подтолкнул, поудобнее, взголовье и сел, обминая в руках шитье.
— Мыслю аз, — прищурился он, — что есть кто-то на Месяце. Вот только — кто? Иной раз прямо чувствуешь, что некто тебя зрит. Обернешься — никого, чистое поле, один Месяц светит. Как начну, бывало, об этом думать, глядя на звезды, так аж разум за разум захватывает!
— И у меня тож! — промолвила Феодосья. — Может на Месяце птицы одне? Летят же стаи каждую осень. А — куда? Коли твердь земная в окияне плавает, то куда птицы улетают? Не иначе, на Месяц!