— Баба Матрена, подержи сыночка, — наконец опомнилась Феодосья. — Крепко держи, не урони.
— Да чего аз его ронять стану? Али руки у меня отвалятся чадо подержать?
— В жизни, в жизни его не урони… — бессвязно бормотала Феодосья. — Давно сие надо было содеять…
— Да что содеять? Толком скажи?
— Дьявольскую похоть из тела своего вырвать.
— Да что за баба без похотника? — здраво воскликнула повитуха. — Коли бабушке мудюшки, был бы дедушка.
Феодосья огляделась, вдруг замерла, узрев на полке нож, схватила его и, уронив табурет, пала на колени перед киотом. Пробормотав молитву, словеса которой Матрена не разобрала, Феодосья дико вскричала: «Да святится имя твое!», приподняла платье и, не примеряясь, не дрожа рукой, сверху вниз вонзила нож в естество.
Кровь сперва засочилась, а потом хлынула, как крик журавля.
В первый миг Феодосья ничего не почувствовала и с горечью решила, что не принял Господь жертвы её. Но через мгновенье сокрушительная боль, от которой помрачнело в глазах, пронзила все ее тело. Казалось, между ног льет ей дьвол кипяток. Закричать бы ей ради облегчения муки! Но убоялась Феодосья напугать Агеюшку, напугалась, что плачем своим напомнит он о своем, грешном безбрачном присутствии на земле, и сжала зубы, повалившись на пол.
Странницы-богомолицы, случившиеся у ворот, помогли Матрене уложить страдалицу на лавку. Повитуха рысью сбегала в лес и изладила на коровьем масле целебной мази, приложив тряпицу между ног сродственницы. Но всего этого Феодосья не знала. Ибо лежала в бреду целую седьмицу. За это время Матрена только что белорыбицам в Сухоне да медведям в лесу не сообщила, закатывая глаза о подвиге Феодосьи:
— Вырвала похотник дьявольский с молитвою! Дабы не искушал Сатана на любострастие даже во сне! Вот сколь сильна любовь ласточки моей к Господу нашему!
Последние слова неизменно сопровождались утиранием повитухиных слез.
Известие о деянии Феодосии произвело на тотьмичей столь сильное впечатление, что многие жены, даже самые хотейки, на время уняли блуд. А две продажные блудницы вовсе бросили свое ремесло и ушли в Спасо-Суморин монастырь.
Гордый отец Логгин посвятил событию целую проповедь. Но, вознося должное деянию Феодосьи, батюшка отчасти ревновал, что сей подвиг совершен не им, не он — отец Логгин — мученик, и усмирял благоговейный восторг паствы многочисленными примерами богоугодного членовредительства.
— Святой великомученик Савостьян Пучеглазый, обитавший на греческой горе Метеоре, жаждал бдить в молитвах не только дни, но и ночи, и вырвал себе веки. Святая угодница Феодора отрезала себе груди, дабы не выкармливать млеком чадо, зачатое дьявольскими кознями.
Рассказы оказали изрядное впечатление.
— Ишь, ты, — охали тотьмичи и крестились.
— Эко диво — груди вырвала, — обиженная за Феодосью, ревниво молвила на паперти Матрена. — Слыхивала аз про деву, что по своей воле отрезала себе косы! Сделалсь ради Бога плешивой.
— Ну, это ты, Матрена, кривду лжешь, — не верили бабы.
Через неделю Феодосия очнулась. Она лежала еще с закрытыми глазами, но уже почувствовала вдруг запах августовского утра, сена и яблок и услыхала лепет Агеюшки и тихий стеклянный звон его любимой игрушки — хрустальной скляницы с вложенным внутрь высушенным мандарином, утыканным крошечными гвоздиками.
От нежных звуков, умиротворяющих запахов, от того, что исчезла боль в лядвиях, Феодосия ощутила блаженство. Она лежала, не размеживая зениц, наслаждаясь новой жизнью, каковую Господь подарил ей, несомненно, приняв ее жертву, и прелепые видения проплывали в голове ее. И даже не открывая глаз, видала она единственное окно избушки, открытое во двор, к задним воротам, и сами распахнутые ворота, за которыми проходила широкая дорога, уходившая в солнечную сосновую рощу, и играющего на лавке возле окна Агеюшку, и тотьмичей, с оживленными беседами шедших с огородов, спускавшихся к Сухоне, и пажити. И пышные золотистые облака плыли у Феодосьи перед глазами, и смиренные полевые цветы доносили свои вони.
Долго лежала так Феодосия, безотчетно внимая благодати Господней, мягкими волнами набегавшей на нее. Наконец она открыла глаза. Повела главой к окну. Ветер качал лубяную корзинку, в которой лежала чудная скляница с мандарином и издавала редкий звон. Лавка подле окна была пуста. Пуста была и избушка.
— Агеюшка! — задыхаясь, закричала Феодосья.
Ветер налетел сквозняком, опрокинул плетенку, скляница выпала на пол и прокатилась дугой, замерев под иконами.
— Феодосьюшка, люльку-то оставь, куда ты с люлькой пойдешь таскаться? — Матрена вцепилась в край выдолбленной из липы резной колыбельки, в которой сонмился когда-то Агеюшка, пытаясь вытянуть ея из рук Феодосьи.
— Куда же я положу маленького Христа, когда разрешусь от бремени? В чем буду его колыбать?
— Феодосьюшка-а, — зашмыгала носом Матрена. — Ты уж разродилась. Али забыла?
Феодосья недоуменно поднесла руку к животу, бросила взгляд в набитую соломой люльку, привязанную к плечу толстой веревкой, потом растерянно коснулась перстом нижней губы…
— А где же он, баба Матрена? Где чадце Иисус? Пусть его принесут. Надо его покормить.
— Батюшки святы! — перекрестилась повитуха. — Час от часу не легче! Феодосья, доченька, Иисуса Мария родила. А ты разродилась Агеем.
— Я знаю, баба Матрена, — с тихой росной улыбкой промолвила Феодосья. — Агеюшку Господь вознес на небеса. Аз лежала вот здесь, на лавке. Окно было открыто. И вдруг расстилаются чудные вони… Медовый ветер влетает в избу. И раздается благостный звон, будто серебряные гвоздики стучат по хрустальной склянице. И на душе у меня такое разлилось благолепие… «Что сие значит?» — подумала аз. Повернула главу к окну. И вижу ангеловзрачную картину: вплывает золотое с розовым опушьем облако, подхватывает моего Агеюшку и выносит на волю. Я подбежала к окну, гляжу, а Агеюшка уж на облаке. И так оттуда мне смеется, так лепечет, рученьками сучит… Аз кричу радостно: «Господи, зачем ты забрал моего Агеюшку? Али он богоизбран?» А Господь мне отвечает с небес, лия золотым светом, золотым, как сноп пшеничный: «Нужны мне здесь, на небесах, прелепые ангелы. Такие, как твой Агеюшка»,