— Куклу позорную сделать из Мученика?! На колени!!
Толпа дружно рухнула ниц с той же страстной верой в необходимость валяться в снегу, с какой, только что, верила в богоугодность таскания Иисуса над головами.
Удачно найденное слово — «кукла», к вящей радости отца Логина, дало толчок его розмыслам, и гневное нравоучение зело жарко и изящно полилось из уст святого отца. Огнестрельно обводя взглядом тотьмичей, отец Логгин узрел Феодосию. Ее присутствие прибавило духовной особе красноречия. Зрители услышали и разъяснение сути заповеди «не сотвори себе кумира», и яркую речь о богомерзких идолах, и жаркие молитвы, и имена сонма святых, обличавших весьма прозорливо идолопоклонство. Разойдясь, святой отец даже прошелся по паре спин тотьмичей посохом. Отец Логгин то саркастически смеялся, то с плачем молился, боясь прервать речь, после которой неминуемо пришлось бы разрешать загвоздку: что делать с фигурой?! Неизвестно, как долго продолжалась бы сия импровизированная обедня, но внезапу к отцу Логгину подошел Истома и со словами «дай-кось куклу-то, святой отец, чего вцепился», завладел инвентарем.
— Гореть тебе в огне!.. — на всякий случай сказал отец Логгин, дабы сохранить подобающий вид.
Но Истома уже шел к кудлатым рыжебородым товарищам, чьи головы с разинутыми ртами все еще торчали над занавесом.
Толпа загомонила, поднялась с колен и принялась расходиться.
Феодосья стояла идолом. Растерянность ея происходила из двоения розмыслов: она спасла Господа от мучительного правежа на кресте — разве, сие не богоугодный подвиг?! Но спасла, оказывается, языческую куклу. А, ежели бы — икону! Тогда другое дело? На иконе, значит, образ Христа богоугоден, а на фигуре — богомерзок? Феодосия хотела было вопросить Марию, но та в тревоге потянула сродственницу прочь, не давая и рта раскрыть. Они, запыхавшись, пересекли торжище, свернули в узенький проулок и, молча, поплыли по тропе, то и дело, взмахивая дланями, чтоб не повалиться в сугроб. Мария сердито пыхтела. Далось же Федоське таскать глумливую куклу! А ну, как теперича новина об этом событии дойдет до ушей свекрови или свекра?! И Мария принялась мыслить, чтобы сказать родне, ежели происшествие вскроется? Феодосья же молчала по своим причинам: мысли ея путались, перескакивая с деревянного Христа, у которого не оказалось срама, на скоморошьи глумы; с пылкой речи отца Логгина на горький хмельной запах, исходивший от Истомы; с голопупой плясавицы на дерзкое объятие скомороха…
Внезапу пестрая крепкая фигура кинулась через сугроб, и на узкой тропинке, перегородив путь сродственницам, встал Истома.
— О-ох! — гаркнула Мария и схватилась за живот. — Тьфу, бес!
Впрочем, Мария тут же убрала руку с утробы. Было она благолепно полна и дородна, да к тому же в широкой душегрее и суконной шубе на беличьем меху, так что признать в ней очадевшую жену было затруднительно, чем слабая на передок Мария и не замедлила воспользоваться.
— Чего встал? — бойко вопросила Мария Истому.
— У кого? У меня? — не полез за словом в карман скоморох, но тут же, приветливо глянув на Феодосию, широко рассмеялся, давая понять, что дерзкие словеса — лишь шутка, не имевшая намерения оскорбить почтенных жен.
Мария, растленная душой, усмехнулась и повела разговор, который Феодосия назвала бы срамным, а книжный отец Логгин — циничным.
— Пропусти-ка! — скомандовала Мария.
— Постой, красавица, не спеши, еще будешь на плеши, — ответствовал дерзость Истома и дал-таки «молодым княгинюшкам» дорогу, но пошел рядом.
— Уж не на твоей ли? — упирала руки в бока Мария, — мало щей хлебал!
— Мало, — подтвердил Истома. — Аж, так голоден, что не знаю, коли много надо мне досыта? Хватит ли твоих щей моей ложке?
— Ишь, ты, жадный какой до чужой миски!
— Да уж больно ложка моя велика, зачерпнет, так до дна!
При этих словах Истома откинул полу охабня, продемонстрировав, висящие на чреслах, нож, ложку и коровий рожок.
— Не стращай девку мудями, она и елду видала, — визгливо засмеялась Мария. — Рог-то тебе зачем? В носу ковырять?
— Мозги прочищать.
— Кому?
— А любому, кто рожок мой в уста возьмет.
— Фу, бес!
Феодосья семенила, не поднимая очей, вспыхивая то от срамных приговорок Истомы, то от блудливых словесов золовки. Истома сыпал шутками Марие, но не сводил глаз с ее родственницы, любуясь ее темно-русыми бровями, густыми ресницами, пухлыми ланитами.
— И чего же ты такой голодный? Жена редко кормит? Ты, скоморох, женат? — поинтересовалась Мария.
— На что жениться, когда чужая ложится?
— И много ли таких чужих было?
— Считать не считал, а горошины в карман клал, да на сотой карман оборвался, — не раздумывая, ответил Истома и, действительно, продемонстрировал дыру под полой охабня.
— Ха-ха-ха! — заливалась Мария.
— Ты не думай худого, молодая княгинюшка, это только глумы для вашего веселья, — тут же проникновенно обратился Истома к Феодосье. — Один я на всем белом свете.
— А плясавица что же? Али отказывает такому красавцу? — исподтишка ревниво допросила Мария.
— Да ее, только ленивый не етит, — с деланной печалью произнес Истома. — А хочется любви чистой, светозарной.
— Кому же ее, светозарной, не хочется? — согласилась Мария. — И я бы не отказалась.
— Было бы охота, найдем доброхота, — тут же с усмешкой рекши Истома.
— Уж не ты ли охотник? Всякому давать, так края заболят! — не смутясь, сыпала приговорками Мария, чем бросала в краску Феодосью, и не подозревавшую в золовке такого срамного красноречия.